"Остров Россия" за семь лет, или Приключения одной геополитической концепции
Сегодня Россия располагается вовсе не между Европой и Азией. Ныне это по преимуществу — платформа с выходами к Тихому и Северному Ледовитому океанам и с доступом к Великому Лимитрофу по всей его протяженности. Таковы реальные позиции России в раскладе Северного полушария
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Уже несколько лет обозреватели идеологических движений в современной России отмечают растущий в ней "спрос на геополитику". Один из таких авторов — относящийся, кстати, к этой тенденции резко отрицательно — недавно написал, что у нас "на авансцену политического сознания вышла... не концепция и не теория, а именно, идея геополитики... более того, идея начинает постепенно трансформироваться в идеологию". Указывая, что "с конца 1995 года в официальных документах высших эшелонов российской власти прижилась формулировка "национальные и геополитические интересы России", тот же автор утверждает: "Идеология геополитизма (будем называть ее так) оказывается поистине универсальной: под ней подписываются, ее в принципе разделяют... практически все... силы внутриполитического спектра России от президента до любой оппозиции. Причем идея эта выходит далеко за рамки рецепта для внешней политики, становится в России конца 90-х годов фактически образом восприятия и постижения внешнего мира и формирования собственного отношения к нему" [Косолапой 1996: 57, 61].
Эта оценка не чужда преувеличения, да к тому же сейчас можно лишь предполагать, что станется с "идеологией геополитизма" в еще не наступившем конце 90-х. Пока несомненно одно: причины симпатии русских к "идее геополитики" заключены в восприятии ими тех перемен, которые страна пережила в начале десятилетия. Ибо для большинства русских страна не раскололась, а сжалась, и продолжение свое Великая Россия — СССР обрела не в СНГ, а в Российской Федерации с ее непривычными границами. Мало кто, подобно Г.О.Павловскому, готов видеть в РФ просто "беловежский" суррогат, существующий "вместо России". Живее ощущение, что государственная и цивилизационная российская традиция продолжается, но в непривычном географическом образе. Отсюда — притягательность доктрины, объявившей своим предметом роль пространственно-географического фактора при определении и достижении государствами их целей. Геополитику как бы призывают — объяснить России, к чему надо стремиться и чего можно достигнуть в новом облике.
Не забудем и другого обстоятельства: в обществе, круто разделенном по социальным ориентирам, геополитика, представляя страну в ее разнообразии как единого игрока по отношению к внешнему миру, несет в себе миф общей пользы, разделения выигрышей и проигрышей на всех членов "российского клана". Поэтому искомая многими партиями и элитными группами идеология, которая бы "сплотила Россию", почти неизбежно должна включать сильный геополитический компонент. Если Жириновский и Зюганов это поняли давно, то к концу века запоздало как жирафа начинают схватывать и "верхние эшелоны".
Но те же самые преобразования русской географии, которые делают "идеологию геополитизма" притягательной для политически ангажированных русских, с другой стороны крайне затрудняют воплощение этой "идеологии" в виде "концепции" и "теории". Причина тому — в самом характере геополитики как духовной отрасли. Бесполезно упрекать ее за то, что она вся насквозь не является "серьезной наукой". Пожалуй, что она — псевдонаука, да уж зато псевдонаука превесомая и архисерьезная. А если по-настоящему, то она — ничто иное, как система знаний и интеллектуальных операций, включающая научный блок лишь наряду с блоком явно ненаучным, представляющим некоторый род философствования, а заодно и с третьим блоком, содержащим навыки определенного, сугубо прагматического умения. Как же в рамках геополитики соотносятся эти операциональные блоки?
Согласно принимаемому мною определению блестящего отечественного культуролога Я.Э.Голосовкера, философия есть искусство строить картины мироздания из смыслообразов [Голосовкер 1987: 148]. Соответственно, геополитика как род философствования является искусством строить из географических смыслообразов политические картины мира. Если мы возьмем труды классиков геополитики — англичанина Х.Маккиндера. немца К.Хаусхофера, американца Н.Спайкмена. русского евразийца П.Н.Савицкого и других, — то в основе их моделей нам откроются именно картины мира, построенные из географических образов, которые в этих текстах оказываются окружены политическими и духовными зарядами и в соответствии с ними вступают в динамические сюжетные отношения между собою. В свою очередь, прагматическая геополитика не может быть ничем иным, кроме как умением, опираясь на ту или иную фундаментальную картину мира, извлекать из нее программу практической политики — дедуцировать из образов стратегию.
Что же за место в этой системе способен обрести собственно научный блок? Думается, это место вполне отвечает тому общему принципу отношения между политикой и наукой, который был некогда обоснован М.Вебером [Вебер 1990]. Как известно, согласно этому мыслителю, политики в выдвижении и преследовании общезначимых целей руководствуются ценностными установками — "демонами", из которых один "демон" бывает предпочитаем другому, обычно по совершенно внерациональным причинам. Наука не может отвратить политика от его "демона" или, наоборот, отдать "демону" во власть, но она способна достаточно достоверно предвидеть результат, к которому политик придет, руководствуясь тем или иным из этих наитий. Так же и с геополитикой. В ее сфере роль демонов играют ценностно заряженные способы географического видения мира вместе с отвечающим каждому такому способу политическим "мировым сюжетом". На мой взгляд, научный блок в системе геополитической мысли и геополитической практики призван объяснять общие принципы порождения подобных картин мира, с упакованными в них политическими велениями. Более того, он обязан выявлять трансформационные, контрастные и иные соотношения между этими императивными картинами, а главное — моделировать те итоги, к которым каждая из них может привести государство, если будет воспринята его верхушкой.
Именно исключительным значением прерациональных по происхождению географических смыслообразов в аппарате геополитики бывает порою обусловлена алхимическая паранаучность ее языка. Надо сожалеть о том, что часто ее тексты сводятся к географическому философствованию или к пропаганде стратегий, походя извлекаемых из априорных "геофилософских" посылок вроде борьбы Континента с Океаном, без научно-аналитической цензуры таких сюжетов. Но все опыты перековки геополитики в "серьезную науку", которая бы всецело основывалась на экономических и социологических выкладках, а также на многоаспектном учете всевозможных международных отношений и соглашений, обычно вместо "обновления геополитики" почему-то приводят лишь к инфляции квазиполитического печатного листажа, не достигающего своей цели, ибо не обеспеченного золотым запасом географических образов. Такова уж эта сфера: здесь рациональность по-настоящему возможна лишь как вывод и критика неизбежных или вероятных следствий, проистекающих из посылок в виде политически нагруженных образных моделей земного пространства.
В том-то и сложность положения геополитики в нынешней России, что с изменением границ страны в начале 90-х оказываются дискредитированы практически все ее привычные географические образы. И западничество, и евразийство с их геополитическими преломлениями выступают на протяжении этого десятилетия в качестве старых искушений, лишь затемняющих вставшие перед русскими новые вызовы. Россия как "государство Европы" — идея фикс нашего великоимперства, которое опосредовало утверждаемую им принадлежность страны к "цивилизованному" миру присутствием России на одной географической платформе с романскими и германскими народами: геополитика выступала для Империи превращенной формой цивилизационных притязаний. "Кто не слеп, тот видит", что с нынешним отходом России из Центральной и Восточной Европы в полной мере раскрылась наша роль в судьбах европейского ареала XVIII-XX вв. — роль небезуспешно навязывавшей себя ему чужеродной силы. Сегодня евро-атлантическая цивилизация все более определяется через совокупность хозяйственных и военных международных структур и объявлять себя "другой Европой", а то и "подлинной Европой" вне этих структур, — самозванчество безобидное лишь до тех пор, пока из него не выводятся стратегические следствия. Такими следствиями могут быть — либо возвращение к натиску на Запад как оправданию нашего исторического существования, либо удовлетворенность ролью смирного и поднадзорного маргинала в сугубо гуманитарных европейских институтах.
Что же касается евразийства, то хотелось бы пожелать людям, называющим себя "евразийцами", хоть сколько-нибудь разобраться во взглядах между собою, так как под этой этикеткой у нас циркулируют bоззрения, имеющие между собою не много общего. Евразийцы — "ортодоксы" не то предлагают России сплачиваться с Азией против "романо-германского шовинизма", не то приглашают ее распахнуться до Синьцзяна, включив в себя побольше тюрок и монголов, чтобы "не попасть к немцам на галеру". Но ведь "евразийскую миссию" возлагали на Россию и те проектировщики ее судеб, которые в предыдущие годы ее побуждали завоевать Среднюю Азию для "мирового цивилизованного" соблазнами многопартийности и неотъемлемых прав. Наконец, благодаря группе "Элементов" "евразийство" у нас получило еще один экзотический смысл — сплочения России сразу и с онемеченной Центральной Европой, и с миром ислама в "суверенный гроссраум", вздыбившийся против "атлантического мондиализма". Единственной общей чертой, объединяющей все масти евразийства, является одержимость Большими Пространствами, в "связывании" которых видится оправдание бытия России, тогда как западники всех розливов находят такое оправдание в непременной нашей "принадлежности мировой, то есть европейской истории" хоть в каком качестве — по мысли некоторых пусть даже в виде общеевропейского пугала. Отсюда понятно и появление синкретистских евразийско-западнических доктрин, преподносящих "связывание великих пространств Евразии" как долг России, выполняемый ею на благо самого Запада, — и иные подобные выверты.
Уже в 1992 г. было ясно, что сторонники сближения России с "тюрко-исламским миром" догматически закрывали и будут закрывать глаза — на исход русских из Средней Азии и Казахстана, на диаспоризацию остающихся там русскоязычных, вытесняемых в строго определенные "социально-экологические", в том числе и профессиональные ниши, наконец, и на то, что существенным стимулом к поддержке демонтажа СССР со стороны русских было напряжение внутри "единого пространства" между фертильностью южных республик и умеренной рождаемостью в основном российском ареале. Остается лишь сказать: "Слава Богу!", что Россия в 90-х не пыталась насаждать демократию в тюркской Средней Азии, учитывая уроки произрастания этого фрукта на Кавказе и в Таджикистане, а также и опыт прошлого, когда Запад не ленился поднимать азиатов против русских, пытавшихся вытребовать свою долю "бремени белого человека". Обнаруживаемые сегодня Россией сугубо выборочные, прагматические интересы к южным пространствам — будь то доступ к определенным видам ресурсов, стабильность режимов, закрывающих нас от исламского напора с юга, или "русский вопрос" в зарубежье, включая даже и проблему "Казакстана в Казахстане" — плохо стыкуются с евразийскими программами, как бы последние ни определять. Позиции, которые нынче отстаиваются русскими в Приморье, на таджикско-афганской границе, на Кавказе, — скорее дают основание расценивать наступившее время как контревразийскую фазу нашей истории.
Что же касается группы "Элементов", то ее задушевный сюжет, где дьявольской монополярной гегемонии США противостоят при содействии России крепнущая претенциозная пан-Европа и ислам, вместе изгоняющие американцев из Старого Света за океан — представляет не более чем гротескное преувеличение тенденций, подлинный смысл которых раскроется лишь через десятилетия. Пока что европейские новые правые, которых "Элементы" берут себе в попечители, далеки в своих странах от кормил власти, а среди тех интеллектуалов "коренной" Европы, которой видят ее в будущем без американцев, преобладают видящие ее также и без русских и, кстати, с достаточно жесткой селекцией восточноевропейцев. В 90-х встреча Европы с исламом на холмах Боснии как-то мало напоминала братский антиамериканский комплот, да еще жаждущий принять православие третьим.
Лозунг "России — европейской державы" геостратегически обессмыслен, а "Россия-Евразия" не дает никаких ориентировок, кроме стимула к чисто словесным авантюрам вроде "последнего броска на Юг". Что же остается? Апелляции в стиле Н.Н.Моисеева к межеумочности России на предполагаемом "пути из англичан в японцы" лишь указывают возможность, заключенную в географическом положении России, — но при этом начисто игнорируют то обстоятельство, что в истории эта возможность никогда не реализовалась. Основные, традиционные связи Евро-Атлантики и великих приокеанских платформ Азии всегда в прошлом осуществлялись в обход и помимо России. Да, Россия держит подступы к Европе и к Азии, но не лежит она между ними ни с какой обязывающей неизбежностью. Много ли мы найдем изобретений или идей, которые из Евро-Атлантики пришли бы в Китай, Индию или на Средний Восток, либо совершили путь в обратном направлении — через Россию? Конечно, если отвлечься от экспорта марксизма в XX в., да и то Япония узнала марксизм независимо от русских.
Именно из-за отсутствия у России такой традиционной посреднической роли, "распяленность" страны между двумя очагами экономической мощи создает угрозу её выживанию как политического целого: сегодня положение между двумя океанами — образ, вовсе не утверждающий за нами непременно какую-либо прочную мировую функцию, но больше способный сигнализировать об опасности расползания России. Извлечь выгоду из такого расположения можно было бы преимущественно в том случае, если бы для экономик хоть одного из этих океанских мегаареалов Россия именно как целостность — причем целостность, не вписанная в этот ареал до конца — была способна выглядеть оптимальным, даже необходимым компонентом мирового устройства. Но, повторяю, сама по себе наша "промежуточность" не даёт подхода к решению этой задачи, подменяя своим мифом вопрос о подлинных, в том числе географических возможностях, которыми страна располагает или не располагает для подобного геоэкономического маневра, — превращающего её в транслятора-посредника той или иной из ареальных панэкономик начала XXI в.
Российский "спрос на геополитику" оказывается неудовлетворен, потому что "демоны" привычных геополитических образов России обессилены в новых условиях. Из их внушений то ли не возникает никаких практических программ, то ли утверждаемые смыслообразы оказываются (как с "путем из англичан в японцы") слишком уж очевидно придуманы под отчаянно изыскиваемые программы — и потому вызываемые "демоны" выступают слишком уж тряпичными самоделками. В конце концов, под именем геополитики начинают преподноситься не имеющие никакой опоры на географию рецепты специалистов-международников — вроде рекомендаций почему-то зовущего себя "геополитиком" К.Э.Сорокина: по нынешней слабости России балансировать ей на равном удалении от центров силы, совершенствовать сельское хозяйство насаждением фермерства. завязывать двусторонние отношения со странами СНГ [Cорокин 1996]. Зачем называть это геополитикой? Если прав некий деятель, заявивший что "демократия не заменит геополитику", то ведь и голый прагматизм ее тоже не заменит, а разве что попытается подменить на геополитическом безрыбье.
На самом деле, как бы привлекательно не выглядела сорокинская идея "балансирующей равноудаленности", очевидно, что мера реализуемости подобной стратегии во многом, если не в основном зависит от географических обстоятельств государства. Поразительно, что полагающий себя геополитиком автор даже не задался вопросом: при каких условиях континентальное государство подобное России может проводить политику, бывшую на протяжении столетий характерным атрибутом государства островного, именно — Англии, обретавшейся в стороне от европейской континентальной системы. Известно, что Бисмарк после франко-прусской войны пытался выработать для Германии некое стратегическое подобие "балансирующей равноудаленности" от Англии, Австрии и России, — но, в конце концов, перед постоянной французской угрозой Германия, заведомо неспособная выиграть войну в случае обретения Францией хоть одного союзника, была вынуждена искать подстраховки в сколачивании военных блоков, и вся "равноудаленность" пошла к черту. Возможность "балансирующей равноудаленности" для континентальной державы может опираться только на очень специфический географический паттерн. Либо автор, рекомендующий такую политику, держит в сознании соответствующий географический образ страны — и тогда хорошо бы предъявить его читателю в доказательство своей геополитической кредитоспособности, либо... еще раз спрошу: "Какая же это геополитика?"
Российский "спрос на геополитику" требует — осмыслить предпосылки сжатия страны, домашние и мировые, осознать ее метаморфозу как функцию от изменения мира и наметить для трансформированной России оптимальную стратегию в мутирующей ойкумене. При этом надо оценить момент новизны в отношении сегодняшней России к пространству по сравнению с великоимперской эпохой, делавшей ставку на проецирование мощи. Внешняя геополитика и геоэкономика должна соединиться с геополитикой и геоэкономикой внутренней, обосновывающей такую тактику освоения Россией собственного пространства, которая позволила бы извлечь наибольшие позитивные результаты из проступающей новой географической структуры государства. Наконец, работая на утверждение интуитивно явной исторической связи эпох нашей цивилизации, геополитика призвана различить в прошлой нашей истории, доимперской и великоимперской, черты того опорного паттерна России, который отчетливо обозначился в конце XX в., выделившись из "Больших Пространств России-Евразии". Но при всем этом нельзя забывать об очерченной выше интеллектуальной специфике геополитики. Если в споре со своими предшественниками великоимперского времени современный российский автор хочет обосновать новую геостратегию для своей страны, — он должен в первую очередь предложить стране ее новый образ, который бы послужил порождающей моделью для всех последующих, подлежащих анализу и рациональной критике, прикладных выводов.
Считаю себя в праве утверждать, что из всех отечественных исследователей, заявивших себя в последние семь лет на геополитическом поприще, только я попытался решить эту задачу, выступив в 1993 году со статьей "Остров Россия" [Россия 1991]. Если кто-нибудь эту претензию сумеет доказательно оспорить, — я был бы этому только раз.
2
На самом деле важнейшие положения "Острова России" были выдвинуты еще прежде в двух публикациях, прошедших незамеченными и сегодня мне уже чуждых по своему стилю. В последнюю неделю 1991 г. как запоздалый отклик на Беловежские соглашения была напечатана моя небольшая статья "Сердцевина Земли, или Остров на материке" [Цымбурский 1993]. Сейчас я бы не решился ее перепечатывать, но по-прежнему могу повторить положения, почти буквально перешедшие в "Остров Россию": "По отношению к европейской региональной системе Россия всегда играла роль двоякую, выступая не только как объективно географическая "Сердцевина Земли" (в этой первой заявке на новую геополитическую модель я еще раскланивался перед "мифом хартленда". — В.Ц.), но и огромный "российский остров" с окруженными русским населением и частично сплавившимися с ним иноэтническими вкраплениями, прилегающий к "старой Европе" с востока. "Островные" черты — не только четкость океанских границ на севере и на востоке и сходный по трудности преодоления барьер из гор и пустынь на юге... Однако сходную роль играло и то, что на западе российский массив был отделен "морем" или скорее "проливом" небольших народов и государств, не принадлежавших к романо-германской Европе. Таким российским островом мы всегда были и остались".
Тот же лейтмотив — в заключении этой заметки, где делается еще весьма наивная попытка вывести из смыслообраза набросок стратегии: "Россия исторически не только "сердцевина Земли", но и "остров среди континента". Органическая сейчас внешняя политика для нее — "островная", консервативная, с поддержанием по возможности спокойствия на окаймляющих ее территориях-"проливах", с наведением связей-"мостов" поверх и в обход конфликтных очагов, вспыхивающих у ее границ, с четкой, дробной проработкой системы геополитических, экономических, оборонительных интересов и дифференцированным подбором союзников на каждый интерес".
В этой заметке налицо уже и лексика "Острова России" (территории-"проливы", "геополитический Ла-Манш" Восточной Европы) и некоторые смысловые ходы позднейшей статьи (скажем, тезис о стремлении России в великоимперскую эпоху к утрате "островного модуса") и, главное, ее прагматика — "пришло время утвердиться в островном политическом мировидении". Можно припомнить, — в этой статье я не только один из первых писал о повышенной важности китайской проблемы именно для России, отступившей от Европы, но и предсказывал, что попытки "братско-славянского" сближения с Украиной необходимо обернутся "союзом руховцев со всеми видами национал-сепаратистов в России" (почти за три года до появления галицийских отрядов в Чечне).
Годом позже как соавтор обзора, посвященного спорам о стратегии национальной безопасности "России после СССР", я попытался позитивно переосмыслить участившиеся иронические сопоставления РФ в границах 1992 года с Московским царством XVII в. В резюме обзора я отмечал: "Эпоха обособленности России от европейской системы сменяется в великоимперский период пафосом непосредственного втягивания России в дела Европы. Сейчас, когда этот период закончен и области, присоединенные Россией в процессе расширения на запад, снова легли между ней и объединяющейся романо-германской Европой, не принадлежа ни той, ни другой, в российской политике неизбежно возрождение прагматических и изоляционистских доимперских стереотипов... Россия, возникшая в 1991 году, представляет собою в политико-географическом отношении своеобразное возвращение к допетербургской фазе в истории русского государства... но этот вариант, так долго остававшийся запасным, не менее (если не более) органичен для государства с российскими геополитическими параметрами, нежели великоимперский, изживший себя до предела". В ту пору я еще полагал, что "не следует ожидать воскрешения идеологического изоляционизма" и "новый период, возможно, будет отличать сочетание отсутствия идеологических противоречий (между Западом и Россией. — В.Ц.) с осознанной геополитической обособленностью нашего государства".
Впрочем, там же было подмечено, что дефицит в российском политическом сознании четкого представления о границах страны — "феномен, сближающий Россию с островными государствами в их особой связи с окружающими их морями и проливами (мотив, прямо перенесенный в "Остров Россию", — В.Ц.). В частности общей закономерностью, проявляющейся в истории как России, так и образцовых морских государств, вроде США и Великобритании, является то, что "островное" сознание служит базой и для мессианских претензий, и для сменяющих их изоляционистских эгоцентрических установок" [Тарасов, Цымбурский 1992: 31 и сл.].
Так был нащупан новый геополитический образ России. Но по-настоящему программными, открыто заявившими его текстами стали "Остров Россия" и последовавшая за ним "Метаморфоза России" [Цымбурский 1994] с их развернутым вызовом всем разновидностям российского континентализма — будь то истерия самоотдачи чужой истории как "истории всемирной" или пафос служебной роли России по отношению к мифологизированным Большим Пространствам ("великим просторам Евразии"). Для многих коллег моя фамилия до сих пор связывается главным образом с "Островом", точнее с весьма определенным его пониманием в качестве идеологической декларации русского изоляционизма. Для меня самого "Остров" — текст несовершенный и уже во многом устарелый — значим демонстративной отчетливостью утверждаемого географического смыслообраза и тремя положениями, каждое из которых стало основой для особого направления в исследовательской парадигме, разрабатывавшейся мною все последующие годы.
Во-первых, в "Острове" были очерчены конкретные особенности инвариантного геополитического паттерна, не только сближающего Россию XVII и конца XX вв., но в более или менее явном виде сохранявшегося в качестве пространственных несущих конструкций нашей государственности в великоимперские столетия. Сегодня к перечисляемым там признакам я добавил бы еще один, сугубо физико-географический: преимущественную опору нашего государства во все 450-500 лет его существования, вопреки евразийцам с их степняческой патетикой, на лесную и лесостепную зону северной Евро-Азии, — ту зону, относительно которой степи выступают внешним поясом, "своей" периферией государства. Соответственно мной был обозначен диапазон вариаций, в котором можно говорить о сохранении России как геополитического субъекта, и проведены пределы, за которыми этот субъект пришлось бы считать ликвидированным. К этим "трем пределам", каковы: государственное раздробление российской платформы; поглощение ее какой-либо из "цивилизаций теплых морей" (или раздел её между несколькими такими цивилизациями); абсорбция западных межцивилизационных "территорий-проливов" Евро-Атлантикой — позднее, в статье "Циклы похищения Европы" я добавил еще и четвертый: аннексию трудных пространств нашего востока или юго-востока народами какой-либо из соседних цивилизаций или "территорий-проливов".
Во-вторых, в "Острове" была обоснована трактовка "похищения Европы" Россией в XVIII-XX вв. как двуединого процесса с нерасторжимыми цивилизационно-стилевым и собственно геополитическим измерениями. Образ "России — государства Европы" воплощается параллельно и в стилевой имитации европейский культурных и политических форм и столь же последовательно в стремлении Империи к силовому присутствию на европейском субконтиненте, земле цивилизации-образца. Я не делал ни малейшего исключения и для нашего евразийства, доказывая постоянное присутствие в евразийской внешней политике императоров и большевиков примет "инвертированного европеизма", "окольного европохитительства".
В-третьих, подчеркивалось, что откат России с ее параевропейских и параазиатских приделов, "отход на остров" должен способствовать регионализации и выдвижению на первый план проблем внутренней геополитики, особенно относящихся к трудным пространствам Новой России за Уралом.
Публичные отзывы на "Остров" и "Метаморфозу" образуют, в значительной своей части, впечатляющую копилку курьезов. Журналистка Л.Л.Лисюткина в "Новом времени" реферировала содержание "Острова" так: "Россия имеет достаточно внутренних ресурсов, чтобы развиваться независимо от мировых экономических рынков. Тем самым она оградит себя от дестабилизирующих эффектов политических кризисов и колебаний конъюнктуры. Надо отказаться от западных кредитов и сконцентрировать силы на внутренних проблемах". После этого пересказа, в котором (почти по Воланду) самое интересное — это отсутствие у него, за исключением последних слов, каких бы то ни было соответствий в обозреваемой статье, Лисюткина чутко указывает на явную возможность для русского фашизма, отказавшись от экспансии, "выступить с изоляционистских позиций: отгородимся от коррумпированного нерусского мира и построим у себя на "острове Россия" тысячелетнее царство" [Лисюткина 1995: 10]. Напротив, весьма бдительный к фашистским поветриям С.Е.Кургинян, тем не менее, распознал в "Острове" преимущественно чаяние строителей либерально-буржуазной России: "Сейчас мы все рассыплем, трансформируем, а потом соберем новую модель — "остров Россия"... у нас будут и метрополия и колонии" [Кургинян 1995: 449]. Другой замечательный "собиратель пространств" — А.С.Панарин — высказался об "Острове" дословно следующим образом: "Продукт сочетания заемного "разумного эгоизма" (да почему же заемного? — В.Ц.) с языческим натурализмом, не ведающим, что в основе больших государств лежат не естественные ниши, а цивилизационные идеи мощного интегративного характера" [Панарин 1994: 26). Впрочем, для "Метаморфозы" он нашел не менее кинжальные слова: "Со сложным типом сознания мы здесь имеем дело: носители его не так наивны, чтобы мечтать о "маленькой русской Швейцарии в Евразии". По-видимому, речь идет о партнерстве с Западом, напоминающем партнерство Лени Голубкова с МММ" [Панарин 1995: 73]. На этом фоне было не так уж и обидно, что один из поклонников А.Г.Дугина — по счастью, устно — обозвал меня "агентом мондиализма, разрушающим Евразию".
В определенном кругу словосочетание "остров Россия" на некоторое время сделалось юмористическим титулом для "воровского острова" демократического компрадорства, и Г.О.Павловский в одном из своих ювеналовских очерков жизни "беловежских людей" написал: "В этом смысле речь действительно идет об "острове Россия" по остроумной метафоре Цымбурского в одноименном эссе, который зря не ставит вопрос: чем собственно будут питаться островитяне, когда у них кончатся припасы с провиантских складов затонувшего СССР?" [Павловский 1994: 135]. Дошло уж вовсе до фарса, когда наш геополитик К.Э.Сорокин, резко высказавшись против "стремления к изоляционизму" и образованию "острова Россия" — тут же шаг в шаг с моей "Метаморфозой" начинает проповедовать для России конца XX — начала XXI вв. "британский" (то есть "островной") вариант внешней политики [Сорокин 1996: 74, 56] — именно тот вариант, который в истории известен как "блестящая изоляция".
Но здесь же хочется вспомнить и об авторах, довольно быстро оценивших смысловой потенциал "островной модели". Так, Е.Н.Стариков в "Новом мире" отозвался об "Острове Россия" как о "наиболее целостной теоретической концепции, альтернативной теории России-хартленда" [Стариков 1995: 239]. Среди отечественных политологов на какое-то воспринял эту модель как геополитическую и вообще россиеведческую парадигму М.В.Ильин. Он начал с попыток развить и обобщить ключевую метафору, говоря его словами — "четче увидеть переходы от внутренних пространств острова к прибрежным заливам, мысам и шхерам, затем к шельфу и, наконец, к морским глубинам, за которыми — шельф, шхеры и прочие проявления иного острова", при этом широко используя данные "геоморфологии, рельефа и, прежде всего, бассейного деления, климатических, в первую очередь зональных характеристик... с учетом ландшафтных и почвенных данных, миграций вещества и энергии, как естественных, так и антропогенных, расселения, транспортных и информационных инфраструктур" [Ильин 1994: 21]. В дальнейшем в нескольких работах, прилагая и развивая мою модель, он пришел к результатам, заставившим меня по-новому доосмыслить и серьезно скорректировать всю разрабатываемую парадигму [Ильин 1994б: 20; Ильин 1995: 37–53]. Примерно через три года после опубликования основные идеи "Острова" начали приживаться в обиходе экспертного сообщества. Можно понадеяться, что то же произойдет и с новой, переработанной версией модели — версией условно титулуемой "Земля за Великим Лимитрофом".
Сегодня я предполагаю свести вместе все эти исследования последних лет назависимо от их воплощения в тех или иных текстовых жанрах — будь то политологические штудии типа cases, когнитивный и психоаналитический зондаж геополитических дискурсов, автокомментарии к переизданию, историческая микромонография ("Сверхдлинные военные циклы и мировая политика") или публицистика "в наглую", — соединив их в многоголосие одной книги. Думается, при этом парадигмальная и путеводительная значимость "Острова" вполне определится местом, которое он займет среди них.
3
Попытаюсь здесь дать предварительный отчет о главных результатах, полученных в каждом из трех исследовательских направлений, которые обозначились за тремя основными положениями "Острова России"
Первое из них, как уже сказано, связывается с реконструкцией опорного геополитического паттерна страны. В "Острове" платформа России — между балтийско-черноморским ареалом и Тихим океаном — вычленялась из континента по совокупности разнопорядковых признаков: таковы — океаническая кайма, горы и пустыни на юге, трудные пространства зауральской России и в целом нашего Севера, "территории-проливы" к западу от нас. Но уже к написанию "Метаморфозы России" эта характеристика нашего паттерна претерпевает существенные коррективы. Пропагандируемая модель преподносится как инвариант, способный реализоваться одновременно на трех уровнях: цивилизационном, геостратегическом и геоэкономическом. В то же время вперед выдвигается последовательно проводимый цивилизационный критерий, хотя и постоянно поверяемый показаниями физической географии.
Констатируется, что Россия времени ее становления как территориального государства выступала "русско-православным островом" внутри континента, отграниченным от приокеанских ниш более старых цивилизаций межцивилизационными "территориями-проливами" не только Восточной Европы, но в равной мере и Кавказа, казахско-среднеазиатских степей и пустынь, а также "синьцзяно-монгольского пояса". После того как в XVIII в. российские верхи берут курс на самоотождествление с "основной" Европой, следствием их выбора становится в трехвековой перспективе не только наш культурный "имперский Ренессанс", с его золотым и серебряным веками, не только "холодная война" XIX-XX вв. между нами и западноевропейцами, с ее промежутками, разрядками и наивысшим напряжением во второй половине кончающегося столетия, — но также и затяжное недоразвитие нашего Востока, сейчас грозящего, как общепризнанно, всосать потенциалы Китая. По-настоящему эта угроза была осознана только с последним надломом нашего наступления на Европу. Но сам этот надлом (не случайно совпавший, как я пишу в "Острове Россия", с началом большого понижательного тренда мировой экономики) вместе с отступлением России с западных и южных имперских территорий означает восстановление последних, по крайней мере, на какое-то время в роли, напоминающей об их древних функциях буферов между цивилизациями.
В плане геостратегическом такой поворот пока что дает нам снижение внешнего непосредственно военного давления на Россию по всему периметру кроме района встречи с Китаем в Приморье. По всей полосе межцивилизационных "проливов" к России примыкают государственные или квазигосударственные образования, несравнимые с нею в военной мощи, а в XXI в. такое положение могло бы измениться только в случае интеграции Прибалтики, Украины или Грузии в НАТО. Исходный для русской истории цивилизационный расклад Старого Света, будучи спроецирован на область геостратегии, сейчас становится основанием нашей безопасности. Отсюда стремление русских как можно дольше поддерживать особый статус "территорий-проливов", эксплуатируя ограниченную способность структур объединенной Европы к полноценной пространственной экспансии, а со временем, может быть, и предрекаемое некоторыми нашими экспертами усиление аутсайдерских настроений среди части "неинтегрированных" восточноевропейцев.
В отношении геоэкономики — очевидно, что снижение напряженности на Западе и вообще снятие крупных экстравертных устремлений России могло бы способствовать развитию регионов "острова", в том числе с выделением инновационных зон. Ближайшая к России кайма "территорий-проливов" в значительной мере предстает зоной полуразрушенных экономик в состоянии хуже российского, с эфемерными валютами и уровнем жизни ниже, чем на платформе "острова". Раньше в обстановке первого постсоюзного года, когда сохраняющееся "единое пространство" легко оказывалось фактором шантажа в отношении России со стороны "новых независимых государств", в первых набросках "островной" модели звучал мотив максимального включения "острова" в мировую систему транспортных и информационных связей, что позволило бы "ослабить его непосредственную зависимость от экономики ближайших сопредельных территорий" [Тарасов, Цымбурский 1992: 31]. Ко времени работы над "Метаморфозой России" обрисованное положение на "ближних проливах" уже делало возможным привлечение их ресурсов, в том числе продовольственных и трудовых, на льготных условиях в интересах развития России, если бы ее элиты могли ясно определить эти интересы, были готовы на партнерские скидки со своей стороны... и не побоялись упреков в "неоколониализме".
Но за этой ближайшей полосой проступали и проступают, иногда прямо подходя к краю "острова" как Прибалтика, параевропейские "шельфовые" земли по восток Германии, очень медленно притягивающиеся к ядру Европы, но остающиеся зоной либо "неинституционального" приложения западных капиталов, либо, в крайнем случае, сепаратной активности отдельных европейских государств — пока, прежде всего. Германии. Тем самым обозначается возможность для встречного внедрения российского, реально или потенциально подконтрольного государству капитала на всем "шельфе" Европы, в том числе, с учетом нынешних обстоятельств, по предполагаемой области расширения НАТО за пределы, охватываемые панэкономикой ЕЭС [об этом очень удачно: Сорокин 1996: 45 и сл.; см. данные о прямых инвестициях российских фирм в Восточной Германии первой половины 90-х: Тиммерман 1995: 56]. Старый цивилизационный паттерн может служить руководством к разработке внешней геоэкономической доктрины России на конец столетия!
После того как к 1995 г. оказалось возможным построить модель нашей геополитики с применением единого — цивилизационного — критерия, оправдан становится шаг, который я делаю в том же направлении дальше, когда на место разнообразных "территорий-проливов" выдвигается целостный географический образ Великого Лимитрофа — мегасистемы, охватывающей гигантскую территорию от Прибалтики до Кореи и образуемой перифериями всех цивилизация Старого Света, выходящих к теплым морям — Китайской, Средневосточной, Европейской. Особенностью лимитрофа является постоянное в последние три века зависание его народов между теми цивилизациями, у окраин которых эти народы пребывали исторически, и поднявшейся на севере и северо-востоке Евро-Азии Россией. В пользу вычленения Великого Лимитрофа как целостной системы мною приводятся разные доводы. Конечно же, доводы исторические: Лимитроф — полоса земель, сохранившаяся так же, как и ряд анклавов внутри российской платформы, от старой внутриконтинентальной Евразии, общей окраины приморских цивилизаций, взорванной возвышением России в XVI-XVII вв. Доводы политические: наблюдаемая сегодня солидарность многих государств Лимитрофа, от Прибалтики до Кавказа и Средней Азии, в противодействии нажиму России и в попытках встречного наступления на нее; но в то же время объективная роль Лимитрофа как барьера, предотвращающего столкновение России с центрами сил иных цивилизационных платформ (будь то вследствие экспансии НАТО или устремления афганских талибов осенью 1996 г. на север); наконец, роль Турции, классической "лимитрофной империи" на стыке цивилизаций, пытающейся нынче восстановить свою древнюю роль, выступая центром притяжения для множества народов Лимитрофа в их стремлении дистанцироваться от России. И не в последнюю очередь доводы геоэкономические: разворачивающаяся на землях Лимитрофа борьба цивилизационных центров силы за хозяйственный раздел "советского наследства" — раздел, от которого не вправе остаться в стороне и Россия; брожение в Тибете и Синьцзяне, сигнализирующее о возможности постановки в будущем также и аналогичного вопроса о ханьском наследстве; уже реализующиеся или находящиеся в замысле проекты каспийско-европейских и туркмено-тихоокеанских нефтепроводов, а заодно и параллельных им автострад, которые прошли бы по землям Лимитрофа. Считая, что сегодня именно Великий Лимитроф может по преимуществу притязать на имя "Евразии", я утверждаю — большую часть внешних геополитических проблем России нынче можно описать в форме отношений между нею, народами Лимитрофа-Евразии и государствами тех цивилизаций, чьи платформы также выходят на Лимитроф [Цымбурский 1995].
Сегодня Россия располагается вовсе не между Европой и Азией. Ныне это по преимуществу — платформа с выходами к Тихому и Северному Ледовитому океанам и с доступом к Великому Лимитрофу по всей его протяженности. Таковы реальные позиции России в раскладе Северного полушария. Основной вопрос в том, сможет ли она извлечь максимальный эффект из соединения этих позиций в пору обозначающегося продвижения тихоокеанских экономик, прежде всего, японской и китайской, на Великий Лимитроф — в Среднюю Азию и Восточную Европу. Если в 1991–1993 гг. лозунг "острова России" мог служить защите РФ от диктата лимитрофных государств, в варианте ли Евразийского Союза или в иных версиях, то во второй половине десятилетия важнейшей задачей становится выработка стратегии России в отношении всего пространства Лимитрофа-Евразии без ограничения тем, что обычно понимается под ближним или так называемым ближне-средним зарубежьем (в которое, как правило, не включают ни Балкан, ни Монголии, ни Кореи, ни Синьцзяна). В то же время первой посылкой этой стратегии должно быть ясное разграничение России и Лимитрофа-Евразии. В пору максимальной российской экспансии все пространство Лимитрофа выглядело в глазах имперских лидеров зоной возможной гегемонии России, ее тотальным геополитическим полем. Сегодня Лимитроф-Евразия в планах российской геополитики мыслим, прежде всего — пользуясь метафорой М.В.Ильина — как внешний "шельф" острова, переходящий в "шельфы" иных платформ, как поле, в пределах которого будут в ближайшее десятилетие оформляться основные вызовы внешней безопасности России. Но между тем, внутри него заключаются и основные возможности обеспечения нашей безопасности в смысле самом широком, и шансы новой мировой роли России — не на мифическом топталище "из англичан в японцы", но на путях от Великого Океана к Великому Лимитрофу, к его участкам, достижимым из Японии и Китая, тем более из тихоокеанской части США преимущественно через Россию [Цымбурский 1999].
В "Метаморфозе России" я писал о том, что "островная" модель допускает различные прочтения — в том числе в ключе либеральной "самоорганизации" национального общества, — и именно как прагматически "открытая" модель она может быть использована в видах его символической консолидации. Этому не противоречит то, что в основе модели явно проглядывает цивилизационно-геополитический паттерн: её "открытость" множеству истолкований — от либеральных в работах М.В.Ильина до праворадикальных типа тех, которые сымитировала Лисюткина, адекватна диапазону возможностей эволюции, обозначающихся перед современной Россией, её цивилизацией.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
4
Второе направление, связанное с анализом внутренней геополитики "острова" на сегодня и моделированием ее перспектив, к сожалению, мною пока разработано весьма скудно. Это тем досаднее, что сегодняшний непривычный образ России порождает у многих наших теоретиков опасные геополитические искусы, проистекающие из различных пониманий тезиса о неравновесности, промежуточности-переходности нынешнего состояния страны. В одном из вариантов этой идеи Россия 90-х трактуется как пространство "незавершившейся регионализации", гомеостатическим итогом которой должна явиться окончательная политическая и экономическая фрагментация российской платформы на суверенно независимые регионы, свободно вступающие в ареальные комбинации как между собою, так и с внешним миром. На самом деле при этом утрачивает смысл различение внешнего мира и внутреннего строения платформы [Cр. Каганский 1995]. Другой искус связан с гипотезами о дальнейшей редукции России за счет выпадения из нее так называемых национальных республик, в том числе анклавных, а заодно и последовательного отказа русских от очаговой колонизации трудных пространств востока, при отступлении их с большей части даже тех из восточных территорий, которые уже три-четыре века как были застолблены за Россией [Мацкевич 1995; Яковенко 1999]. Крайнее выражение подобная версия обрела в проекте "Республики Русь" [См. материалы «круглого стола» по концепции «Республики Русь»: Кургинян 1993: 138–158].
Я также рассматриваю строение современной России как "переходное" — но переходное не к "куче геополитической щебенки" и не к оглодочному "остову России". В сегодняшнем образе России, несмотря на опустошительную для востока и севера экономическую линию реформаторов, уже проступают черты новой геополитической структуры, способной стать основой для реального географического приращения нашей цивилизации в условиях "миросистемных заморозков" начала XXI в. Сама "переходность" нынешнего состояния России — в неинституциональности, непризнанности этой проступающей структуры.
Я фрагментарно очертил новый "гештальт" России в двух заметках, навеянных прошедшими в конце 1994 — начале 1995 г. дискуссиями в московской печати и в некоторых политических клубах насчет возможности появления в среднесрочной перспективе новой, более восточной российской столицы, а, кроме того, и конференцией на эту тему, состоявшейся в Новосибирске в июне 1995 г. [Цымбурский 1995b; Цымбурский 1998]. Сегодня Россия выглядит платформой с двумя флангами, "евро-российским" и "дальневосточным", обращенными, соответственно, к восточноевропейским "территориям-проливам" и к Тихому океану. Между тем, ареал Урало-Сибири оказывается стержнем России, обеспечивающим ее коммуникационную целостность. Урало-Сибирь выступает медиатором, посредником между пребывающей ныне в мировом геополитическом тупике Евро-Россией и Дальним Востоком, которому мог бы не то грозить, не то светить отход от России в тихоокеанский мир. Лишь урало-сибирским посредством эти регионы-фланги включаются в систему, способную придать каждому из них новое стратегическое качество.
Обоим флангам присуще меридиональное географическое развертывание. В организации Евро-России определяющая роль принадлежит Волге и Дону, а также идущим с севера на юг железным дорогам. В строении дальневосточного фланга подобную же роль исполняют побережье Тихого океана, течение Лены, связующее обжитую Южную Сибирь с якутским анклавом и отчасти — идущие на север автодороги, какие уж они ни есть. Развертывание же Урало-Сибири — преимущественно широтное. В нем, помимо отмечавшегося нашими евразийцами "флагового" разворота зон тундры, тайги и степей, осевая роль принадлежит такому человеческому созданию как Транссиб, а определенная также — и Северному морскому пути. Это — вполне замкнутый, сбалансированный "гештальт". Ключевые позиции в нем принадлежат тем областям, где меридиональная и широтная организация пространств приходят в соприкосновение, причем важнейшей из этих скреп России представляется Юго-Западная Сибирь с верховьями Иртыша и Оби, а заодно и с обращенными к ней склонами Восточного Урала. Общая характеристика этого региона трояка: он — подлинная сердцевина России; в то же время, при нынешних наших границах, он фактически прилегает к южным "территориям-проливам", соседствуя с северо-казахстанским "шельфом" нашей платформы; и, кроме того, он прямо выходит на те трудные пространства Сибири, очаговое освоение которых должно быть оценено как основное потенциальное направление приращения России в начале будущего века.
Псевдопроблема альтернативной столицы — инобытие подлинной проблемы, а именно — проблемы формирования в России элиты с обновленным геополитическим видением, способной оценить императивы русской географии и осознать опасности для страны в непрекращающейся депопуляции ее восточного фланга и нового центра. Государственное будущее России теперь зависит главным образом от того, смогут ли откристаллизовывающиеся группы с таким видением отодвинуть на второй план людей того "метапространственного" мировосприятия, которое почти неизбежно формируется у элиты финансовых и авиатранзитных узлов, зачастую встраивающейся в миросистемные связи напрямую помимо географического контекста. Достигнуть правильного соотношения между этими прослойками тем более важно, что подобные городские центры-изоляты как сгустки социальных и технологических инноваций не могут не быть весомейшими факторами общего геоэкономического распорядка России. Задача лишь в том, чтобы они с их особой жизнью были подчинены стратегии, вытекающей из прорезающегося нового "гештальта", занимая в нем определенную служебную нишу, а не брали верх над этим "гештальтом", обрекая страну, в том числе и устами своих теоретиков на выбор между фрагментацией и ужатием до остова.
Недостаточность проработки мною этого направления в парадигме "Острова России" серьезно возмещается достижениями других авторов, воспринявших основные посылки этой парадигмы. Могу сослаться тут на принадлежащий М.В.Ильину яркий очерк исторического формирования "острова России" со времен Киевской Руси по наши дни [Ильин 1995: 39, 41, 52]. В этой работе жестко противопоставлены две проходящие через все второе тысячелетие нашей эры традиции организации русского пространства: одна, та которую Ильин связывает в истоках с именем Владимира Мономаха — "делающая ставку на то, что можно было назвать местническим державничеством, упором на внутрирусское развитие, дифференциацию земель-отчин ради более прочной интеграции целого"; и другая — условно "линия Олега-Гориславича", предполагающая завоевание этого русского пространства из Центра, который выносится либо на крайнюю периферию национального ядра, либо вообще за его пределы ("Тмутаракань вместо Петербурга") (Сегодня "линию Гориславича" в качестве магистральной традиции Русской Системы утверждают А.Фурсов и Ю.Пивоваров, видя в действиях "демократов" первой половины 90-х подобие стратегии Ивана Калиты — завоевание русского пространства с опорой на "Баруун Ордон" — "Западную Орду" [Пивоваров, Фурсов 1996: 85 и сл.]. Учитывая судьбу Золотой Орды, из такой аналогии должен напрашиваться недвусмысленный и суровый прогноз для Запада). Выводя "многовековую формулу русского освоения Евразии: интенсивное развитие "оазисных" очагов у водных путей, сосуществование с племенами и народами, экстенсивно использующими естественную среду, единение разных потенциалов для взаимной выгоды", — Ильин полагает в "забвении этой формулы, переходе к сплошному освоению степной и лесной целины" не только "подрыв геополитической структуры", но и движение сразу и к деградации окружающей среды, и к утрате русского самосознания, расточаемого в истерических восторгах связывания гроссраумов. Ильину принадлежит, вероятно, самый лучший ответ в адрес тех рецензентов, что шпыняли "Остров Россию" за изоляционизм: "Изоляционизм изоляционизму рознь. Одно дело — непродуктивная и бесперспективная самоизоляция, совсем другое — самозащита от напора новаций, которые в данный момент не могут быть переработаны и усвоены в полной мере".
В статье О.В.Григорьева [Григорьев 1997] громко звучит та мысль, что будущее страны в наши дни все более должно обсуждаться в категориях внутренней геополитики и внутренней геоэкономики и что собственно из последних и призвана по преимуществу складываться вся внутренняя политика России. Выделяя региональные типы российского промышленного ландшафта, Григорьев прогнозирует на конец 90-х начало медленного, неуверенного подъема в регионах, обладающих диверсифицированной, но не рассчитанной на экспорт промышленностью и вместе с нею — развитым сельским хозяйством. Это — Центрально-Черноземный регион. Юг России (в моей терминологии — Евророссии), Среднее и Нижнее Поволжье. Южный Урал и большая часть Сибири. Этот подъем будет тормозиться крайней ограниченностью внутренних региональных рынков. На такой базе имеет шанс произойти их связывание в общероссийский рынок сообща с промышленными регионами без развитого сельского хозяйства, пережившими крутой спад в 90-х, но сохранившими сильнейший потенциал и, по Григорьеву, "едва ли не самые квалифицированные" кадры. Таковы Центр и Северо-Запад России, Забайкалье, Новосибирская и отчасти Томская области. Согласно этому автору, давление, которое все указанные регионы, сплотившись, в состоянии оказать на центральное правительство "с целью переориентации стратегии на преимущественное развитие внутреннего рынка", должно стать настоящей основой для предсказываемой мною интериоризации российской геополитики, вместе с идеологическим обесцениванием иллюзий вхождения России в "западный клуб".
Как пишет Григорьев, "все это сегодня трудно себе представить, но ведь еще десять лет назад было невозможно вообразить, что Советский Союз исчезнет с политической карты мира в течение каких-то пяти-шести лет". Да почему же это — трудно представить? Лишь бы жили наши экспортные сферы, в том числе и оружейная, да сохранялись постиндустриальные центры в их особой нише "отстойников инноваций", да поощрялись инвестиции внутренние и внешние в наш восток... А главное, как я уже говорил, новая русская география предъявляет заказ на обновленную элиту.
5
Третье направление исследований в парадигме «Острова России» возникло из тезиса о нашем наступлении на Запад как оборотной стороне российского культурного европеизма XVIII-XX вв. Потребность в более детальной разработке этой темы я осознал после того, как в ответ на раздумья о "похищении Европы" мне многократно пришлось столкнуться с лежащей по ту сторону любого фактического знания и какой бы то ни было аргументации немыслимостью для множества моих соотечественников самого феномена русского Drang nach Westen. Точно во все века своего существования Империя подобно средневековой Руси лишь сдерживала наскоки "латинян", отвечая вступлением в наполеоновский Париж — на пожар Москвы, устремлением в 1920 году к Варшаве и германской границе — на походы Антанты. И наконец, вопреки всем "абличениям" Суворова-Резуна, европейскими битвами 1944-1945 — на вероломство Третьего Рейха.
Позволительно спросить, сталкиваясь с подобной национальной историософией: разве 1812-й год не был подготовлен разделом Польши, сдвинувшим наши границы навстречу романо-германскому Западу, рейдами суворовских чудо-богатырей по Европе, нашими войнами 1805-1807 гг., Тильзитским разделом континента и, наконец, попытками России ревизовать условия Тильзита? Что же, поднятый Россией в 1840-х вопрос о Турции— "больном человеке Европы", венгерский поход 1849 г., оккупация Россией придунайских княжеств в J853 г. — не имеют касательства к осаде Севастополя англо-французами? Или интервенция Германии и Антанты в Россию в 1918 году не стоит ни в каком отношении к имперским надеждам 1916-го — наконец решить "вопрос о проливах"? Может быть, 22 июня 1941 г. событийно не следует за соучастием СССР в уничтожении — как обнаружилось, охранявшей его — Версальской системы?
"После" не значит "вследствие"; но понятием "связи", устойчивого сцепления однотипных повторяющихся фактов, идеей синтаксиса истории равно покрываются и последовательность и причинность. Между тем, сердцу большинства русских гораздо больше говорят слова Л.Толстого: "Двенадцатого июня силы Западной Европы перешли границы России, и началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие... Ничто не было исключительной причиной события, а событие должно было совершиться только потому, что должно было совершиться" ("Война и мир". Т.1. Ч.1. Гл.1). В настойчивом изъятии западных вторжений в Россию из всякой причинной связи, заходящем намного дальше, чем того требует потребность в чувстве исторической правоты; в апокалиптическом приравнивании их исподволь то ли к монгольскому нашествию, как там же у Толстого, то ли к окружению "стана святых" Гогом и Магогом — кажется, проступают "островные" черты российского самоопределения, в другие времена затушевываемые стратегией Империи.
За имперские века мы не можем назвать ни одного вступления Запада на земли России, которое не было бы непосредственно предварено нашей европейской игрой. Однако как правило нужна особая расположенность к покаянию в мнимых грехах нашего имперства, чтобы русский мог увидеть эту связь — однако сколь же нелепой она предстает в покаянных тонах! Налицо странный, точно сомнамбулический ритм имперской геополитики, "однообразный и бездумный, как вихрь жизни молодой" (именно "молодой", ведь это — молодость России), — и притом ритм неизмеримо более сложный, чем просто хаотическая агрессивная толкотня, когда "то мы — их, то они— нас".
Событийный анализ выявляет в российской истории трех последних столетий три цикла "похищения Европы" (1710-1856, 1906-1921/23. 1939-1990), разделенных двумя "евразийскими интермедиями" (1857-1905, 1921/23-1939) и построенных по совершенно однотипной схеме. Вот эта четырехтактная схема: "Россия включается в борьбу западных держав за гегемонию на стороне какого-либо или каких-то из них" — "западная(-ые) армия(-ии) вторгается(-ются) на земли России" — "Россия отбивает агрессию и наступает на Европу в качестве ее потенциального гегемона" — "российский натиск надломлен сопротивлением Запада, и Россия откатывается на свою платформу". Все западные инвазии против Империи занимают в цикле либо вторую позицию, либо четвертую, заключительную (Крымская война), но еще ни один цикл не начинался с прямой европейской или евроатлантической агрессии (за будущее, понятно, поручиться нельзя) [Цымбурский 1995f].
С выявлением изоморфно построенных событийных серий в истории нашей внешней политики открывается также и однопорядковость идейных тенденций, проявляющихся в аналогичных фазах разных циклов. Так, максимумам нашего "европохитительства" (третьей позиции в циклах, редко исходу первой позиции) отвечает популярность панконтиненталистских концепций, возлагающих на Россию живую инициативу в созидании, в том числе военными средствами, европейско-российского или российско-средиземноморского гроссраума, мыслится ли он собственно имперским или квазифедеративным, как Соединенные Штаты Европы по Троцкому. Точно так же можно говорить о параллелизме идей, возникающих в "евразийских интермедиях", когда общественное настроение благоприятствует идеологиям "второго Рима", по выражению А.С. Панарина, наряду с "Римом" западным, евроатлантическим. Тогда пропагандируется собирание вокруг России неких земель и народов, не вполне подвластных Западу, будь то славяне, тюрко-монголы или кто-то еще, то ли в противовес "первому Риму", то ли в облегчение его тягот. Получается, история геополитической мысли в России может быть представлена в виде таблицы, где в каждой горизонтальной строчке окажется последовательность идей, видений, проектов, вырабатывавшихся на протяжении некоторого "европохитительского цикла" с примкнувшей к нему "евразийской интермедией", а в каждом вертикальной столбце — идеи, выдвинутые в соответствующих друг другу событийных фазах разных циклов.
Обнаруженная ритмичность дает повод говорить об определенной геополитической детерминанте всей русской духовности XIX-XX вв., — причем о детерминанте, периодически изменяющей свое звучание. Даже русская эсхатология в XIX в. последовательно обретает то "европохитительские", то "евразийские" геополитические аранжировки. Вспомним хотя бы предэсхатологический мировой фон в прорицаниях Серафима Саровского от 1832 г. — слияние России со всеми славянами накануне прихода антихриста в единый "океан"; аннексия этой Империей большей части Австрии и почти всей Турции, вместе с полной перепланировкой Западной Европы. А с другой стороны — во второй половине века раздумья К. Леонтьева, по которому русские приближают конец истории, проповедуя христианство азиатам, или "Краткую повесть об антихристе" В. Соловьева, где Россия выступает пассивным полем битвы между панмонголизмом и объединенным Западом [Цымбурский (в печати)]. Анализ истории нашей геополитики по циклам и позициям в них заставляет пересмотреть те банальности, которые мы привыкли твердить о творчестве тех или иных наших идеологов. На место "халуевины" (славное константин-леонтьевское словечко!) о Тютчеве — "опытном политическом муже, упрямом защитнике государственных интересов России" — предстанет нам панконтиненталист, завороженный смыслообразом "другой Европы — России будущего", со столицами в Константинополе и Риме, с Австрией и Италией как неотъемлемыми землями Империи, правители которой и вспоминать забудут "о тоске и темной ограниченности" Третьего Рима [Цымбурский 1995e]. Современник Серафима Саровского, Тютчев тревожим теми же геополитическими наитиями, которые посещали преподобного на той же волне исторической зыби. А со следующей волны изоморфной им уже вторит нарком Лев Троцкий, несбывшийся Иисус Навин Соединенных Штатов Европы. Теория "циклов похищения Европы" как неотъемлемый компонент парадигмы "острова России" задает новый герменевтический угол зрения на множество явлений нашей цивилизации имперских веков.
Но почему же эти циклы в российской истории хронологически столь неравномерны при устойчивости, как бы запрограмированности их сюжетно-событийного строения? Почему длина "европохитительских четырехтактников" колеблется от 16-18 до 155 лет, а продолжительность "евразийских интермедий" от тех же 16-18 лет до полувека? Было естественно предположить, что эта неравномерность мотивирована некими особенностями тех эпох европейской, а в XX в. уже и евроатлантической истории, на которые приходятся наши попытки "похищений".
Здесь мне очень помогла пролежавшая в моем столе с конца 80-х реконструкция 150-летних военных циклов, прослеживаемых для Европы с позднего Средневековья (второй половины XIV в.) — и на протяжении всего Нового и Новейшего времени [Цымбурский 1996]. На стыках этих циклов, каждый из которых охватывает примерно по пять поколений военных и политических предводителей, резко преобразуется в соответствии с созревшим "заказом" соотношение между возможностями мобилизации человеческих и иных ресурсов для нужд войны и возможностями их уничтожения, а соответственно меняется смысл, придаваемый военной победе. Если торжеству уничтожения над мобилизацией отвечает победа-сделка, вынуждение противника к уступкам (так было в "осень Средневековья" с середины XIV по конец XV в., затем в пору линейной тактики с ее увлеченностью огнем — 1648-1792, и, наконец, в эпоху, открывшуюся с конца 1940-х), то перевес мобилизации несет с собою образ победы как "уничтожения" противника (что произошло в эпоху великих битв наемных армий — 1495-1648, а также в полтора века "народных войн", с 1792 по 1945). Характером циклов, их "экспансивной" или "депрессивной" тональностью задаются и масштаб военных целей, и тип военного строительства (массовая армия или армия профессионалов) и многие черты стратегического и боевого искусства.
Сопоставление этих циклов европейского милитаризма с циклами нашей геополитики вполне разъяснило хронологическую неравномерность фаз российского "европохитительства" и евразийства. Затяжными, застойными оказывались в геополитике Империи те фазы, развертывание которых приходилось или на "депрессивные" 150-летия Запада или на времена милитаристских спадов, наблюдаемых посреди "экспансивных" циклов. Потому-то с 1711 по 1792 гг., с 1815 по 1853, с 1945 по 1985, Россия пребывает каждый раз в одной и той же фазе "похищения Европы" с небольшими внутрифазовыми подвижками. Зато во времена больших всплесков европейского милитаризма фазы нашей геополитики сменяются головокружительно быстро. В 1792–1815 гг. Россия за 20 с небольшим лет переходит от участия в европейской игре на правах респектабельного, но вспомогательного партнера через отражение грозной западной агрессии к гегемонии над значительной частью Европы. С 1895 по 1945 за пятьдесят лет она переживает конец первой "евразийской интермедии", полный "похитительский цикл" 1906–1921/23 гг., всю вторую "евразийскую интермедию" 1921/23–1939 гг. и, наконец, событийно большую часть нового "похитительского цикла", от союзнической роли в ликвидации Версальской системы — через отбивание агрессии — к новому широкомасштабному наползанию на Запад. Она как бы черпает из европейской истории темп своих геополитических перипетий [Цымбурский 1997a].
Таким образом на данном направлении исследований концепция "острова России" эволюционирует от геополитике к хронополитике, давая инструментарий для моделирования взаимосвязанной геостратегической ритмики двух объектов: Евро-Атлантики, с ее "экспансивными" и "депрессивными" военными циклами примерно равной длительности, и России, чья политика характеризуется сюжетно-изоморфными циклами переменной длины. Отсюда возможность со всеми оговорками наметить экстраполирующий прогноз на ближайшие десятилетия. Современная ситуация на Балканах, в Восточной Европе, на Среднем Востоке, на Тихом океане сигнализирует о приближении нового большого милитаристского "горба", когда лидирующие силы Запада скорее всего попытаются реализовать значительные миросистемные и геополитические проекты, в том числе в отношении "советского наследства" на Великом Лимитрофе. Но это — милитаристский "горб" в рамках "депрессивного" цикла с его зауженным эталоном военного успеха как выторговывания все новых частных уступок и профитов по схеме stop and go. Россия же, скорее всего, надолго застряла в "островном", контревразийском статусе, выступая не претендентом на гегемонию, но противником любой чужой гегемонии на прилегающих к "острову" "проливах" Великого Лимитрофа. Похоже, у нее достаточно долго просто не будет шансов возобновить любые "европохитительские" поползновения. Это не значит, что нынешние границы "острова" навечно останутся неизменными. Но даже если в среднесрочной перспективе (10-20 лет) мы столкнемся с неким расширением России, это будет именно экспансия "острова", более последовательно устанавливающего свой контроль над прилегающим "шельфом", а отнюдь не расточение России в континентальном гроссрауме. Границы могут сдвинуться, но паттерн пребудет устойчивым — и в этом шанс для страны вырваться из хронополитической мертвой зыби ее имперской стратегии.
6
И, наконец, в развитии "Острова России" сама собой обозначилось четвертая, первоначально непредвиденная исследовательская отрасль, о которой надо поговорить особо, — прямо открывающая доступ из геополитики в культурологию и иные области "наук о духе".
Не все коллеги, даже приветствовавшие "Остров Россию", позитивно восприняли позднейшую переработку модели в цивилизационном ключе. Один из них мне признавался, что при первом прочтении "Острова" он воспринимал ключевой образ в смысле трактовки России как сдвинутого в материковую глубину "остров Европы", дистанцированного от основной цивилизационной ниши, но именно потому способного в некоторых аспектах сохранять старые европейско-средиземноморские традиции, даже утерянные на их родине. Поддержку восприятию России на правах "острова Европы" могла бы дать и наша военная политика XVIII в., когда империя свободно вступает в войны на театрах, никак не соприкасающихся с ее территориями, при помощи союзников десантируя свои контингенты в разных точках Европы по примеру морских держав.
Но при таком понимании оказывается очень трудно истолковать во многом фундаментальное для модели понятие "территорий-проливов". Если Россия — "остров Европы", то какой же смысл может быть придан "проливному" статусу польских, прибалтийских и иных земель, часто отмеченных более явным культурно-стилевым европеизмом, чем многие области самой России? Таким образом, цивилизационное прочтение "островной" модели при серьезном продумывании оказывается наиболее логичным, последовательно воплощаясь в теории Великого Лимитрофа.
Однако при этом вся концепция по своей методологии в принципе выходит за пределы россиеведения. Своим способом геополитического представления цивилизаций она оказывается принципиально альтернативна нашумевшей гипотезе цивилизационной геополитики С.Хантингтона. Для Хантингтона цивилизации, определяемые чаще всего (хотя далеко не последовательно) через господствующие вероисповедания, выглядят своего рода монолитными плитами, между коими проходят разломы, способные обращаться в линии фронтов. Для меня же применительно, скажем, к ареалам Средней Азии или Восточной Европы такие разломы во многом иллюзорны, потому что могут проводиться по-разному: Румыния способна оказаться по ту или по другую сторону разлома в зависимости от того, какой признак — вероисповедный или языковой — будет сочтен определяющим. Мне цивилизации в истории видятся обычно не монолитами, наползающими друг на друга (хотя примеры есть и тому, например, походы крестоносцев на Иерусалим и Константинополь), а переходящими одна в другую культурными "туманностями", в центре каждой из которых находится плотное ядро — народ или группа народов, выступающих главными носителями данной цивилизации [Цымбурский 1995d]. Вокруг же области их проживания тянется цивилизационная периферия, народы которой по своему этнокультурному складу в большей или меньшей степени приближаются к ядру, пока на достаточной удаленности от него эта периферия не переходит, как можно констатировать, в периферию другой цивилизации или вообще во внецивилизационное пространство (примером такого пространства может быть Черная Африка или, для I–XV вв. нашей эры большая часть Северной Америки за пределами влияния майя-ацтекской цивилизации). При подобном моделировании образа цивилизации, с выделением этнических групп межцивилизационного статуса — таковы, на мой взгляд, большинство тюрок и иных этнических "алтайцев", а также славян — задачи цивилизационной геополитики должны быть определены совсем иначе, чем это делает Хантингтон. Помимо случаев прямого столкновения цивилизаций эта геополитика должна исследовать роль периферий в их отношении к цивилизационным ядрам, способность периферии, вольно или невольно, защищать ядро от внешних воздействий, а в иных случаях — блокировать ядро или даже наступать на него, абсорбируя его периферийными пространствами и в них растворяя (именно так я трактую участь Западной Римской империи III-V вв. нашей эры).
Между тем описание положения России в категориях цивилизационной геополитики неизбежно возвращает нас к набившим оскомину спорам о реальности того феномена, который в принципе мог бы именоваться "российской цивилизацией"? Многие аспекты этой проблемы лежат вообще вне компетенции геополитики. Тем не менее, похоже, что она может внести в эти споры по крайней мере двоякий экспертный вклад.
Во-первых, она вправе, опираясь на географическое распределение культурных, вероисповедных, языковых и иных подобных признаков, индексировать, к примеру, различные области Восточной Европы по степени их близости к романо-германскому ядру цивилизации Запада — или, что в общем то же самое, по мере их отстояния от этого ядра. В специальной разработке, находящейся в печати, я показываю, что по всем этим показателям Россия в рамках пространства "от Дублина до Владивостока" являет сгусток признаков, противоположных признакам этого западного цивилизационного ядра. Так что для всей данной зоны Старого Света мера культурного отстояния той или иной области от "коренной" Европы может рассматриваться как мера приближения к России — и наоборот. Но не менее существенно и то, что положение России не может быть описано только как негатив Запада. Парадоксальное историческое место Украины побуждает ввести в признаковую матрицу последний различительный признак "Россия — не-Россия": само по себе отстояние в данном мегаареале от России, даже при общности прочих с нею признаков (славянство, кириллица, для большей части украинцев православие и т.д.), может расцениваться как черта хоть минимально, но сближающая данную подобласть с Западом. Как видим, культургеографическая матрица сигнализирует об особом положении России на карте цивилизаций, но сущностно этой специфики не раскрывает, впрочем также, как и феномена евроатлантического "романо-германизма" [Цымбурский 1997b].
Во-вторых, геополитика может в принципе двинуться иным путем, признав за "цивилизации" только те объекты, которые отвечают ее собственным критериям. Я сам выбрал этот путь, введя геополитический параметр прямо в определение цивилизации. В моих работах я рассматриваю в качестве цивилизаций только народы или группы народов, государственно контролирующие достаточно выделенный ареал в мировом географическом раскладе и при этом освящающие свою геополитику сакральной вертикалью, религией или идеологией, которая бы проецировала духовные и социальные предпочтения этих народов в сферу представлений о последних причинах и целях существования мира и человечества. Но на этом пути легко обнаруживается ловушка, состоящая в том, что народы цивилизационного ядра на протяжении своей истории по многу раз заменяют свою сакральную вертикаль. Скажем, у нашего современника — немца (из числа весси) отец, как и он сам, убежденный либерал, исповедующий "религию роста и прогресса", дед был пылким нацистом, предки в XI-XIII вв. могли быть участниками крестовых походов, а с XVI по XIX в разных ветвях рода обнаруживаем и "папистов" и лютеран. Что же заставляет нас причислять весь этот род на протяжении тысячелетней истории к одной цивилизации?
Отсюда то отчаянное решение, к которому я прибегнул в одном из выступлений [Цымбурский 1995a; Цымбурский 2000], объявив цивилизацией любое сочетание геополитической и идеологической отмеченности у некоего круга народов, — иначе говоря, контроль их над какой-либо ареальной твердыней, подводимой под собственную сакральную вертикаль, независимо от характера последней в тот или иной момент времени, — лишь бы за этими народами оставалась способность выступать источником идейного и стилевого "облучения" менее отмеченных пространств и прежде всего геополитических приделов данного ареала. Важна не маркировка, а маркированность как таковая, и в этом смысле несущественно, что именно представляет собою сакральная вертикаль над Россией — идею ли "Святой Руси вокруг Белого Царя" или образ "заветного отечества для пролетариата всех стран"
Трудно вообразить более формализованное и опустошенное понимание цивилизации, а вместе с тем им закономерно подсказывается возвращение к формуле "вместо России" — трактовка сегодняшней страны с низложенными сакральными вертикалями как постцивилизационного образования, занявшего географическое место древнего северно-православного, а потом большевистского "острова". Что помешает заявить, будто это образование — "кадавр России" живет затухающими остатками государственнических и культурных инерций, почти что обреченное раствориться в "тюрках и славянах", периферийных племенах иных цивилизаций? Так возникает зазвучавшая уже в "Пирамиде" покойного Л.М. Леонова тема евразийской Атлантиды, поднявшейся в XV-XVI вв. над континентом и им поглощаемой вновь.
Прорыв из жутковатого тупика "цивилизационного геополитизма" приоткрывается именно в связи с четвертым направлением программы, которое я сам бы назвал глубинно-психологическим обоснованием нашей геополитики. Возможность такого направления осознал я сравнительно недавно. Анализ ряда фактов, ранее вместе не связывавшихся и потому не оцененных заставляет меня теперь отречься от любых претензий на метафору "острова России" как индивидуальное изобретение.
Вот главные из этих фактов, разбираемых мною в статье "От великого острова Русии (к прасимволу цивилизации)":
— свидетельства арабских авторов с конца IX в. о северной Руси, первоначальном владении Рюрика и Олега, окаймленном болотами и реками, как об острове Ар-Русийа, возможно со слов славянских или хазарских информаторов;
— высказывания некоторых русских авторов XVI в. с псковскими или волоколамскими (то есть, возможно, с новгородскими) связями о "великом острове Русии" или "росийском острове";
— относящиеся к тому же веку знаменитые тексты псковитянина Филофея, где Москва — Третий Рим предстает уцелевшей сушей среди потопленного мира;
— китежский и петербургский мифы города, скрывающегося в водах; мотив церкви среди Океана в Голубиной книге, претворившийся во множестве раскольничьих поверий, в том числе в "мифе Беловодья";
— китежанские мотивы в XX вв. в литературе внешней и внутренней эмиграции, в том числе мотив затонувшего Третьего Рима у С.Булгакова; образ революционной России как "социалистического острова" в советской традиции; наконец, реминисценции мотива "России-острова" в русской литературе 1970-1990-х гг., как в поэзии (Ю.Кузнецов), так и в прозе ("Пирамида" Леонова, особенно "Одиночество вещей" Ю.Козлова).
Под влиянием работ М.В.Ильина я склонен сополагать эти факты в свете давней гипотезы Шпенглера о символическом прафеномене каждой цивилизации, заключающемся в ее склонности к некоему преимущественному модусу трактовки пространства. На роль такого "русского прафеномена", по историко-филологическим данным, с наибольшим правом может притязать не "бескрайняя равнина", как думалось и Шпенглеру, и Бердяеву, и Ф.Степуну, а "остров" — каким этот смыслообраз предстает по русским диалектам: любой маркированный, выделенный участок, пребывающий в неоднозначном соотношении с окружающим фоновым пространством, "большой горизонталью" — то с ней сливаясь, то ей противостоя, то над ней доминируя в едином ансамбле.
Если принимать, вслед за Ильиным, первоначальную обусловленность этого прафеномена особенностями культурного облика ранних восточных славян как "речных людей", "жителей речных и озерных урочищ среди "пустынь" леса и степи" [Ильин 1994: 20], то похоже, что в дальнейшем этот прафеномен закрепился, обретая все новое подкрепление во множестве географических смыслообразов русской истории, соединяемых вокруг него в единую констелляцию того, что зовется "исторической судьбою". Здесь и представление о северном очаге восточнославянской государственности между Ладогой и Окой как об "острове Русии"; и образ России XVI-XVII вв. — лесистого "росийского" острова, противостоящего степному накату Евразии; и особенности русской колонизации трудных пространств с выведением поселений — "островов" в узловые, часто приречные пункты осваиваемых ареалов (по Ильину), в то же время дающим эффект "островной изреженности" русских "на сверхкритическом пространстве, затрудняющем общенациональную перекличку" (Л.Леонов); и Россия XVIII в. — политический "остров Европы" и она же в XX в. — "социалистический остров"; и даже демонические ассоциации с "архипелагом ГУЛАГ". Реальная русская геополитика оказывается вереницей манифестаций того же прафеномена, который выразился и в опорных мифах России (Третий Рим — Китеж — Петербург) и в той метафоре, которой я пытался схватить ее, этой геополитики, существо и стиль: здесь в прафеномене субъект и объект постижения, схваченные одним цивилизационным кругом, впрямь утрачивают дистанцию.
Думаю, моя работа этих лет небесплодна уже тем, что благодаря ей хотя бы контурно обозначились возможности, сокрытые под варварским титулом "русского геополитизма". Модель "острова России" — на сегодня пока единственная геополитическая модель, последовательно поверяющая российскую историю географическим паттерном конца XX в., тем самым встраивая нынешнюю ситуацию сжавшейся страны в непрерывность традиции и сопротивляясь любым попыткам истолковывать сегодняшнюю реальность — пусть множеством черт и неприемлемую для автора — как существующую "вместо России". Какими бы импульсами ни диктовалась первично работа над моделью, в конце концов, эта работа приводит к проблеме, которую в одной статье я попытался выразить так: "...В сегодняшнем мироустройстве Россия перестает быть Великим Пространством, давящим на Запад и из соприкосновения с ним почерпающим свое историческое Время. Перед идеологами России встают два вопроса, — по сути, двуединый вопрос: что такое пространство России, если не Большое Пространство всей внутренней Евро-Азии? и что такое время России, если не время евро-атлантической истории?" [Цымбурский 1995c: 481]. Сама возможность постановки такого вопроса для меня — оправдание жизни не то, что в "окаянные дни" — в окаянные десятилетия.
Литература
"Россия ", 1991. № 51. (по вине редакции неверно напечатано имя автора, так что вышел род псевдонима: Владимир Цымбурский).
Вебер М. 1990. Наука как призвание и профессия // Вебер М. Избранные произведения. М.
Голосовкер Я. Э. 1987. Логика мифа. М.
Григорьев О.В. «Внутренняя геоэкономика» современной России // «Бизнес и общество», 1997, №1.
Ильин 1995: Ильин М.В. Проблемы формирования "острова России" и контуры его внутренней геополитики // «Вестник МГУ», Сер. 12, 1995, №1.
Ильин М.В. 1994а. Выступление на круглом столе "Проблемы российской геополитики" (МГУ). // "Вестник Московского университета", Сер. 12. № 6.
Ильин М.В. 1994б. Выбор России: Миф, судьба, культура // "Via regia", № 1–2 .
Ильин М.В. 1995. Проблема формирования "острова России" и контуры его внутренней геополитики // "Вестник Московского университета", Сер. 12. № 1.
Ильин М.В. Выбор России: миф, судьба, культура // «Via regia», 1994, №1–2.
Каганский 1995: Каганский В.Л. Советское пространство: конструкция и деструкция // Иное. Хрестоматия нового российского самосознания. Т. 1. М., 1995.
Косолапой Н.А. 1996. Геополитика как теория и диагноз (метаморфозы геополитики в России) // "Бизнес и политика", № 4.
Кургинян 1993: Кургинян С.Е. Россия: власть и оппозиция. М., 1993.
Кургинян С.Е. 1995. Русская идея, национализм и фашизм // Куда идет Россия? Альтернативы общественного развития. II. М.
Лисюткина Л.Л. 1995. "Панславизм" и другие дикие имена // "Новое время", № 24.
Мацкевич 1995: Мацкевич В. Чего не хватает, чтобы ответить на вопрос "Как нам обустроить Россию"? // «Бизнес и политика», 1995, № 1.
Павловский Г.О. 1994. Вместо России: сведения о беловежских людях // "Век XX и мир", № 9–10.
Панарин А. С. 1994. Россия в Евразии: вызовы и ответы // "Вестник Московского университета", Сер. 12. № 5.
Панарин А. С. 1995. Евразийский проект в миросистемном контексте // "Восток", № 2.
Первый вариант статьи был опубликован в сборнике Россия и Мир: политические реалии и перспективы. № 10, М., 1997.
Пивоваров, Фурсов 1996: Пивоваров Ю., Фурсов А. Русская система // «Рубежи», 1996, № 2.
Сорокин К.Э. 1996. Геополитика современности и геостратегия России. М.
Тарасов А.А., Цымбурский В.Л. 1992. Россия: по пути к доктрине национальной безопасности // "США: экономика, политика, идеология", №12.
Тиммерман X. 1995. Россия и Германия // "Полис", №5.
Цымбурский 1995a: Цымбурский В.Л. <Выступление на круглом столе по сборникам «Цивилизации и культуры» > // «Восток», 1995, №1.
Цымбурский 1995b: Цымбурский В.Л. Зауральский Петербург как альтернатива для российской цивилизации // «Бизнес и политика», 1995, № 1.
Цымбурский 1995c: Цымбурский В.Л. "Новые правые" в России: национальные предпосылки заимствованной идеологии // Куда идет Россия?: Альтернативы общественного развития. II. М., 1995.
Цымбурский 1995d: Цымбурский В.Л. Саморазрушение или самооборона? Сюжет для цивилизации-лидера // «Полис», 1995, №1
Цымбурский 1995e: Цымбурский В.Л. Тютчев как геополитик // «Общественные науки и современность», 1995, №6.
Цымбурский 1995f: Цымбурский В.Л. Циклы похищения Европы (Большое примечание к "Острову России") // Иное. Хрестоматия нового российского самосознания. М., 1995, Т. 2.
Цымбурский 1996: Цымбурский В.Л. Сверхдлинные военные циклы и мировая политика // «Полис», 1996, № 3.
Цымбурский 1997b: Цымбурский В.Л. Народы между цивилизациями. // «Pro et Contra», 1997. Т.2, №3.
Цымбурский 1997c: Цымбурский В.Л. "От великого острова Русии (к прасимволу цивилизации) // «Полис», 1997, №6.
Цымбурский 1998: Цымбурский В.Л. А знамений времени не различаете? // «Национальные интересы», 1998, №1.
Цымбурский 2000: Цымбурский В.Л. Цивилизация — кто будет ей фоном? // Цымбурский В.Л. Россия — Земля за Великим Лимитрофом: цивилизация и ее геополитика. М., 2000.
Цымбурский В. Л. 1993. Остров Россия: Перспективы российской геополитики // "Полис", № 5; статья перепечатана в кн.: Иное. Хрестоматия нового российского самоcознания. М., 1995. T.I.
Цымбурский В.Л. 1994. Метаморфоза России: новые вызовы и старые искушения // "Вестник Московского университета", Сер. 12. №3, 4.
Цымбурский В.Л. 1995. Земля за Великим Лимитрофом: От "России-Евразии" к "России в Евразии" // "Бизнес и политика", № 9.
Цымбурский В.Л. 1999. Геополитика для "евразийской Атлантиды" // "Pro et Contra", Т.4. №4; работа переиздана отдельным выпуском под названием «Борьба за «евразийскую Атлантиду» (М.: Институт экономических стратегий, 2000).
Цымбурский В.Л. Геополитика и эсхатология. (В печати).